|
последние статьи >> полный список статей >> статьи категории Литература >> |
Свобода может быть и в системе самозапретов |
Интеллигентность — это прежде всего система самоограничейний. Так считает писатель Станислав Рассадин, упоминая Пушкина, Блока, Бунина, Чехова.
24.11.2009 Категория: Литература |
Нина Берберова вспоминала, как в 1945-м в освобожденном и голодном Париже справляла именины. Достала бутылку вина и полфунта колбасы, нарезала и положила на двенадцать кусков серого хлеба. «Бунин вошел первым, оглядел бутерброды и, даже не слишком торопясь, съел один за другим все двенадцать ломтиков колбасы. Так что когда остальные подошли к столу и сели, им достался только хлеб. Эти куски хлеба, разложенные на двух тарелках, выглядели несколько странно и стыдно».
Когда-то я печатно пересказал это, по сути, почти трагическое (великий писатель, оголодавший настолько, что утратил представления о приличии!). При этом задавшись вопросом: представим ли в подобной ситуации интеллигент Чехов?
Помню, в солидной газете грянула гневная отповедь: Рассадин отказал Бунину в интеллигентности!!! Не было учтено простейшее: интеллигентность — не орден. Не лента через плечо. Более того. Поэт и прозаик Борис Садовской, эстетический консерватор, монархист, антисемит, метивший в духовные аристократы (и, бедняга, доживавший свою параличную жизнь в ненавистной «Совдепии»), решительно предпочел — как раз за отсутствие «интеллигентщины» — Бунина. «Бунин крепче, ароматнее Чехова… Все-таки один дворянин, а другой интеллигент». Еще пуще: Чехов «такой же пошляк, как его брат Александр».
Чехов, Бунин… А Блок? Тоже интеллигент, и если открещивался, то, по меткому наблюдению Горького, «отрицательное отношение к интеллигенции есть именно чисто «интеллигентское» отношение» (сказано как раз в связи с Блоком). Сам Горький? Еще бы! И, как всякий «самородок», «парвеню», с гипертрофией типологических черт, с хватанием через край — то в одну, то в другую сторону. Мандельштам? Вероятно. Надо подумать. Пастернак? О да! Набоков? Нет, нет и нет! Кстати, отмеченная Садовским действительная разница между Буниным и Чеховым наглядно сказалась в том известном случае, когда оба по-разному восприняли отмену — по высочайшему приказанию — избрания того же «неблагонадежного» Горького в почетные академики. Чехов без колебаний сам покинул ряды академии, заявив, что ему неловко в них оставаться; Бунин, давно мечтавший быть туда избранным, с ним не согласился: «Чехов, вероятно, не знал регламента, не знал, например, что всякий академик мог, приехав в какой угодно город, потребовать зал для лекции и без всякой цензуры. Можно себе представить, как бы стал пользоваться этим правом Горький».
Логично. А аргументы типа «неловко», «совестно» труднее всего мотивировать.
Дело опять же не в том, кто нам в данном случае симпатичнее. Главное вот что: реакция Чехова — это порыв интеллигентности, которая по природе своей внеклассова и внекастова; реакция Бунина — голос кастовости. Дворянской или какой-то еще, вопрос другой.
…Чеховский интеллигент. Вот поминаемое всуе, но совершенно мифическое существо, ибо — кто он? Святой доктор Дымов? Внушающий ужас доктор Ионыч? Безжалостный доктринер доктор Львов из «Иванова»? Или сам доктор Чехов? И если верно последнее — а разумеется, да! — то, в отличие, скажем, от родового дворянина, уж никак не благодаря среде возникновения и обитания. Биография Чехова, впрочем, слишком известна. По крайней мере внешняя. Но…
«У Чехова каждый год менялось лицо», — писал все тот же Бунин, обожавший его, при всем их различии и, конечно, без намерений упражняться в физиономистике. «В 84 году: мордастый, независимый… В ту же приблизительно пору портрет, писанный братом: губастый башкирский малый. В 90 году: красивость, смелость умного живого взгляда, но (о, эта бунинская наблюдательность, умеющая быть такой едкой! — Ст. Р.) усы в стрелку. В 92 году: типичный земский доктор. В 97 году: в каскетке, в пенсне. Смотрит холодно в упор. А потом: какое тонкое стало лицо!»
Рост душ — естественный, но не непроизвольный, потребовавший огромных усилий. Эволюция — напомню тому, кто имел право забыть сказанное мною в прошлой статье, — как в случае Пушкина: от его «ренессансности» к предвидению, даже осуществлению явления «интеллигент».
Разница между ними? Да, и какая!
Говоря схематически, свобода духовного аристократа Александра Сергеевича Пушкина была в его нескованности. Свобода интеллигента Антона Павловича Чехова — в системе запретов, свободно им на себя налагаемых. «Холодная кровь»? (Название его рассказа, обращенное критикой против него самого.) Ни в коем случае. Но — некоторое драгоценное свойство, способное обмануть склонных самообманываться. Зинаида Гиппиус уличала Чехова в излишней нормальности. Именно так: «Нормальный провинциальный доктор… Даже болезнь его была какая-то «нормальная», — так что, язвила Зинаида Николаевна, невозможно представить его в эпилептическом припадке, как Достоевского. «Или — как Гоголь, постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер» и лишь потом умер». Вот подобное и называется — пошлость. Да, Чехов был нормален. То есть причастен к высокой норме поступков, мыслей и чувств — причем причастен не изначально, а в результате великой духовной работы.
Словом, Пушкин — начало, Чехов — вершина, с которой в дальнейшем возможен только спуск; потому начало конца. Что драматически подтвердит знаменитый сборник «Вехи», по сути — вопль прощания интеллигенции с самой собой.
Что делать. Как дворянство, по Пушкину, оплот «чести и честности», имело пору расцвета, упований, надежд играть в судьбах России роль главенствующую, но умело потесненное Николаем I, который заменил его бюрократией; ставшее анахронизмом (не воспринимать же всерьез наши нынешние дворянские собрания вчерашних исправных плательщиков партвзносов), так, говорю, и еще при Чехове проходила эпоха земских врачей и учителей, подвижников, которых всегда меньше, чем хочется и чем кажется, но которые и образуют стержень — эпохи или хотя бы явления, эпоху характеризующего.
Да и в подвижничестве ли дело, что там ни говори, не способном претендовать на коллективность? Наблюдательный Евгений Шварц писал, что «в начале века врачи, адвокаты, инженеры стояли примерно на одной ступени развития. Какой — это второстепенно».
Именно так! Второстепенно. Добавлю, сознавая даже не второстепенность, но третьестепенность, что и выглядели, и одевались, и брились, вернее, не брились, сохраняя обязательные бородки, соответственно, — и мода, значит, была определенной…
Так или иначе, даже октябрь 1917-го, грубо приблизив финал, начав и продолжив расправу над интеллигентами, под интеллигенцией всего лишь подвел черту. «Социальная база» уже истощалась, была обречена — не революцией, а эволюцией, бесповоротно начавшейся в капитализирующейся России. Идеализм уступал место уверенному прагматизму; в общем, история, еще сохраняя интеллигентов — как и одиночек-аристократов, — интеллигенцию хоронила. Вслед за дворянством.
«Интеллигенция»… Да уже одно то, что возникли оттенки: «техническая» или «гуманитарная», наконец, «советская», «рабочая», «колхозная», говорит о фактической смерти понятия как чего-то всерьез цельного. И в то же время…
Увы, интеллигенции как соборного явления нет, она отыграла свою роль, на пороге умирания была подтолкнута к гибели (антиинтеллигентская политика Советов, ленинское «не мозг нации, а говно», «философские пароходы» и т.п.), но, будучи уничтожена, оставила нам интеллигентность. Не как принадлежность, а как свойство. Как то, что сегодня труднее взрастить в себе и, взрастив, сохранить, чем в былую эпоху, — в точности так же, как сохранившихся (сохранивших себя) аристократов духа уже не поднимает на свои сплоченные плечи сословие. Аристократизм, как и интеллигентность, приходится добывать только собственными усилиями.
Повторюсь: интеллигентность — это не столько наличие тех-то и тех-то качеств, сколько система ограничений. Интеллигентность определяется тем, чего — нельзя. Ни-ни. Интеллигент не может, если уж вспомнить трагикомический случай, съесть всю колбасу со стола, как не может — простите сопоставление — написать «Гавриилиаду». Его знаковое произведение — «Пир во время чумы» или «Странник» (заодно бегло отмечу, как родственны интеллигентское самоощущение с его, согласно Бердяеву, «жаждой спасения мира, печалованием и состраданием» и нормы христианской морали): «Однажды, странствуя среди долины дикой, / Внезапно был объят я скорбию великой / И тяжким бременем подавлен и согбен, / Как тот, кто на суде в убийстве уличен». И т.д. Пушкин, 1835 год, вольный перевод из пуританского проповедника Джона Беньяна.
А естественное, бытовое проявление интеллигентности — это: «Я мешаю… вам спать… простите, голубчик…» (замученный кровохарканьем Чехов — студенту Александру Тихонову-Сереброву, услыхавшему — через стенку — мучительный кашель)…
Станислав Рассадин «Новая газета» |
24.11.2009
|
|